Век восемнадцатый и век
девятнадцатый... «Государыня Екатерина»
и «Боже мой! Он карбонари!» А между ними
— «дистанции огромного размера». И
вовсе не
странно, что
слова эти произносит Скалозуб: их,
дистанций, просто нет. Есть — военные
поселения, муштра,
ропот
крестьянства и ропот передовых людей
эпохи, есть
ожидание
каре на Сенатской площади — и
рухнувшие
вместе с
ним надежды.
Нет, не
о времени, явно не о веках говорит
Грибоедов. Он повествует не о двух
столетиях, а о двух поколениях. Фамусов
и Чацкий сходятся в непримиримой вражде.
Потому, что один старше, другой моложе?
Я чуть было не подумал так, когда читал
«Отцов и детей». Но не время формирует
человека, а человек время. Ведь и в
поколении Фамусова были радикалы, и во
времена Чацкого есть, и даже в большинстве,
Молчалины, Скалозубы и Репетиловы.
Два
века — понятия нравственно-философские,
но никак не исторические. И «век минувший»,
век вельможного ханжества, «минувшим»
стал лишь в устах Чацкого, разрушающего
фамусовскую идиллию, а также в понимании
А. С. Грибоедова — одного из прекраснейших
русских людей, чье мастерство крупные
ученые, например, М. В. Нечкина, напрямую
связывают с подготовкой и осуществлением
декабристского восстания. «Век нынешний»
в пьесе — век лишь Чацкого, если не
считать внесценических персонажей. И
невольно понимаешь, что люди подобного
склада становятся совестью целого
поколения, целого «века».
И.
А. Гончаров в статье «Шильон терзаний»
подчеркивал, что Чацкий — «вечный
обличитель лжи, запрятавшийся в пословицу:
„Один в поле не воин". Нет, воин, и
притом победитель, если он Чацкий». Да,
он один, но это целая концепция мира,
выразившаяся в образе одного человека.
Чацкий и Фамусов — две такие концепции,
поэтому их общение отражает исключительное
множество сторон жизни целой России,
причем не с позиций: «это было», «это
будет», а с позиций долженствования
необходимости иного бытия. Конфликт
между ними, достигая апогея в последних
сценах и в самой сцене отъезда, охватывает
несколько смысловых пластов, что
позволяет постепенно проникнуть в
глубины внутреннего мира представителей
«века нынешнего» и «века минувшего».
«Кто
беден, тот тебе не пара», — заявляет
Софии Фамусов, готовый театрально
схватиться за сердцё. Еще бы! Более всего
привлекают его в людях чины и богатства,
каким бы путем они ни доставались. В
споре с Чацким он вспоминает некоёго
Максима Петровича, который стал знатен
и богат ценой унизительного шутовства.
Такова же цель жизни людей Фамусова и
его круга: достичь «степеней известных»
любой ценой. Об этом мечтает Молчалин,
умеющий «то к месту карточку втереть,
то моську вовремя погладить», об этом
размышляет «глубокомысленный» Скалозуб:
«Мне только бы досталось в генералы!».
Но для этого нужна бутафорская служба
— хождение с бумагами («Подписано, так
с плеч долой!»), умение говорить с
начальниками («С бумагами-с»), да и
«согнуться вперегиб» — тоже служба для
них!
Не таков Чацкий.
«Служить бы рад, прислуживаться тошно!»
— восклицает он, и как тут поневоле
Фамусову не сделаться «глухим», если
он просто не понимает этого! Служить
«делу, а не лицам» — единственный, путь
Чацкого. Очевидно, нелегко было объяснить
эти слова лет пять назад, когда и у нас
все было именно так.
А
вот позиция Фамусова по отношению к
ученью:
Ученье — вот
чума, ученость — вот причина,
Что
нынче пуще, чем когда,
Безумных
развелось людей, и дел, и мнений.
И
причина «сумасшествия» Чацкого, слух
о котором распространился « - Софьей,
по возрасту ему равной, — оказывается,
в образованности, к которой тот всегда
стремился! Но ведь и Фамусова невозможно
назвать совершенно глупым и необразованным
человеком! Зачем же понадобилось ему
хрестоматийное восклицание о книгах?
Он видит, что проникнутое новыми взглядами
поколение не ^может считать «умеренность
и аккуратность» при абсолютном молчании
своими талантами, и весь ужас, вся
экспрессия Фамусова, не проявляющаяся
внешне, выливается, чтобы очернить
Чацкого, чтобы наиболее грубо ответить.
Софья тоже не понимает Чацкого:
А
коли любит кто кого,
Зачем
ума искать и ездить так далеко?
Грань
между Чацким и Фамусовым очевидна, но
тем сильнее контраст между ним и его
ровесниками, нравственно тяготеющими
к «веку минувшему»: Софьей и Молчалиным.
Они — «век минувший», и это самое
страшное. Гончаров писал о Софье: «Это
смесь хороших инстинктов с ложью, живого
ума с отсутствием всякого намека на
идеи и убеждения».
Чацкий
— это свобода мысли, яркая речь,
независимость, убежденность в своей
правоте, хоть и скрытая ослеплением
любви, но тем трагичнее его участь. Ему
предпочтен Молчалин, «жальчайшее
созданье».
В чем же
ничтожность Софьиного избранника?
Финальные сцены красноречиво
свидетельствуют об этом, но он и сам не
прочь изложить свою мораль.
Во-первых,
угождать всем людям без изъятья —
Хозяину, где доведется жить, Начальнику,
с кем буду я служить, Слуге его, который
чистит платья, Швейцару, дворнику, для
избежанья зла, Собаке дворника, чтоб
ласкова была.
Рабская
мораль низкопоклонства неприемлема
для Чацкого. И вот герой, пылко любящий
Софью, с презрением отвергает фамусовское
общество, мораль отживающей эпохи,
удары, которые она ему нанесла, «неся
ей в свою очередь, смертельный удар
качеством силы свежей» (И. А.
Гончаров).
Век
«девятнадцатый, железный» будет
продолжаться. Но нравственный удар по
этой «железности» нанесен Чацким. Силы
его невелики, и это подчеркивается
выведением его сторонников за пределы
сцены, открытым пародированием его идей
сумасбродным Репетиловым, считающим
себя борцом, а такжё обрисовкой
отрицательных персонажей, слишком
близких по возрасту герою, чтобы «век
нынешний» имел право называться веком
Чацкого. Но Грибоедов делает важнейшее
открытие: время определяется характером
человека, его убеждениями, и не потому
ли, что они уже начали меняться, Чацкому
есть что «посравнить да
посмотреть»?
Интересно
только, а двадцатый век с его «революционной
романтикой» оказался бы «нынешним» или
«минувшим»?