Из колена Аввакумова
Шоферишко
попался мне необкатанный, из молокососов,
да еще с норовом: я ему - в объезд, он -
прямо, я ему - прямо, он - в объезд. Ну и
вляпались - сели на брюхо, по самую ось.
Да где? На большой дороге возле Пинеги,
как раз напротив Койды, там, где на веку
никто никогда не застревал.
Если
бы у нас был с собой топор, была цепь,
лопата, всё было бы просто. Бревно,
хламину какую под колесо, большую грязь
отрыл, откопал и жми на газ. А то ведь у
этого сопляка не то что нужного
инструмента, самого дрянного ножа не
оказалось.
Долго, часа
полтора, плясали мы вокруг машины, но
что сделаешь голыми руками? И в конце
концов насмерть измученные, грязные,
потные, мы сели возле дороги под березы
и стали ждать - авось кто-нибудь проедет,
не глухой проселок, главный Пинежский
тракт.
Но шло время.
Я выкурил одну папиросу, другую, шофер
сбегал к реке выкупаться (нынеш-няя
молодежь даром время терять не станет),
а подмоги всё не было, и по-прежнему
ничего, кроме шелеста разыгравшихся на
ветру берез, не было слышно.
–
Постойте, а какой сегодня день-то у нас?
- вдруг осенило шофера. - Не воскресенье?
–
Воскресенье.
– Ну дак
хоть до самой ночи тут загорай, никого
не дождешься. В Койду ехать надо, - сказал
он решительно.
Койда
была на другом берегу, и попасть туда
не составляло большого труда. Но я не
спешил. За этой деревней у нас издавна
водилась недобрая слава.
Есть
на Севере, а точнее сказать, на Пинеге
и на Мезени, такая женская болезнь -
икота, которая, правда, сейчас немного
поутихла, а еще совсем недавно редкую
работную бабу не трепала. Найдет, накатит
на бедную - и мутит, и ломает, и душит, и
крик и рев на все голоса - по-собачьи,
по-кошачьи, и даже самая непотребная
матерщина иной раз срывается с
губ.
Медицинская наука
на эту болезнь обратила внимание лишь
в самые последние годы, о ней даже в
Большой Советской Энциклопедии нет ни
слова, и потому в наших местах доселе
считается: икоту садят, икоту насылают
лихие, знающие люди - икотники и гнездом
этих икотников является Койда, небольшое
старинное селеньишко, отгороженное от
большого мира рекой.
Я,
конечно, во все эти россказни давно уже
не верил, но вот поди ж ты: когда мы в
утлой, допотопной осиновке-долбенке
переправились на ту сторону да стали
подходить к деревне, у меня не то чтобы
озноб по телу пробежал, а все какие-то
иголки внутри ощетинились.
У
шофера в верхнем конце жили дальние
родственники, и он предложил мне пойти
к ним («Чаишку хоть по стакану выпьем,
ежели не будет ничего посущественней»),
но я решил пройтись по деревне: кто
знает, доведется ли еще когда побывать
тут.
Лет десять я не
был в Койде, и, конечно, за это время она
не стала лучше. Да и как она могла стать
лучше, когда была приговорена к сносу.
Новой постройки ни одной, а старые
полуразвалившиеся, осевшие дома, как
старые лошади на лугу, - неподвижные,
безмолвные, погруженные в какую-то
беспробудную дрему.
И
мне жалко, до слез жалко было этих
деревянных доходяг, но в то же время мне
было и хорошо с ними. От них пахло согретым
на солнце деревом, зеленая травка
подступала к самому крылечку, и небо,
вольное деревенское небо над головой.
Не то что в моей родной деревне, где все
опутано проводами да изрыто и перепахано
тракторами и бульдозерами.
2
Старуха
была старая-престарая. Она сидела на
бревне возле дороги, уткнувшись
подбо-родком в клюку, босиком, в синем
старинном сарафане с лямками и, казалось,
ничего не слышала, ничего не замечала.
Но когда я подошел к ней поближе, она
вдруг повернула в мою сторону морщинистое
лицо и с интересом посмотрела на меня
не по годам черными, живыми глазами.
–
Что, бабушка, на солнышко погреться
вышла?
– Вышла. Дочерь
поджидаю. Где-то с утра ушла за хлебом
и всё нету. За пять верст в Ровду ноне
за хлебом-то ходим.
–
Далековато. А что, свой-то магазин не
работает?
– Не работает.
Третей год как лавку у нас прикрыли, а
скоро, сказывают, и деревню прикроют.
Какие-то порядки пошли - живую землю
хоронить… Да ты чей будешь-то - спрашиваешь?
Не здешний, видно?
Я
назвался приезжим, подсел к старухе и
тут же едва не вскочил - так ошарашило
меня имя старухи.
Соломея!
Или Соломида по-нашему. Самая что ни на
есть главная икотница Койды.
Я
немного успокоился, когда к старухе,
часто дыша открытой пастью (жаркий день
был, с солнцепеком), подошла молоденькая,
недавно остриженная овечка и доверчиво
уткнулась ей в колени.
–
Что всё трешься да трешься возле меня?
Не ленись, пощипли, травки-то. Ну, иди,
иди с богом.
Старуха
оттолкнула овечку, перекрестила темной,
вздрагивающей от старости рукой, а потом
перекрестилась и сама. При этом
перекрестилась, как я заметил, двуперстным
крестом, и я спросил:
–
Старой веры держишься, бабушка?
–
Старой. Через все страданья, через все
испытанья с двуперстным крестом
прошла.
– А много было
у тебя страданий и испытаний?
Старуха
вдруг всхлипнула, слезы вскипели у нее
на глазах, но так же быстро, как у малого
ребенка, и высохли.
–
Не обделил, не обделил меня господь
страданьями. И с голоду сколько раз
помирала, и ноги отнимались, и мужа
насмерть убивали, и по тюрьмам, по
острогам злые люди водили. А в деревне-то
своей я как весь век выжила! Как в пустыне.
Никто в гостях у меня не бывал, никто
дочерей моих взамуж не взял - все пятеро
так на корню и посохли.
Я
знал, мне известны были причины старухиных
бед, но в эту минуту у меня невольно
вырвалось:
– Да за
что же тебя так, бабушка?
–
А из-за напраслины. Из-за того, что в
икотницах весь век хожу. Кто чем ни
заболеет, у кого скотина ни падет - всё
Соломида-верста виновата (это меня по
мужу ругают), она икоту посадила, она
порчу наслала. А я, видит бог, - и тут
старуха опять истово перекрестилась,-
ни делом, ни помыслом не грешна. Всю
жизнь божьим словом живу, всю жизнь
оберуч, как за веревку, за стару веру
держусь. С той самой поры, с того самого
время, как в Пустозерье ходила.
–
В Пустозерье? В какое Пустозерье?
–
Одно Пустозерье на свете, - посуровевшим
голосом ответили старуха. - В студеных
краях, у Печоры-реки, где лиходеи великого
праведника и воителя за истинные веры
протопопа Аббакума сожгли.
У
меня не было оснований не верить старухе,
и все-таки в голове не укладывалось.
Ведь это Пустозерье, или Пустозерск, -
где? За четыреста - пятьсот верст от
Пинеги, куда и ходу-то раньше не было.
Летом из-за бездорожья, из-за гнуса -
живьем комар сожрет, а зимой опять снега,
холода - куда попал?
–
Ходила, - вздохнула старуха. - Девкой еще
ходила. По обвету. Раз пришла с пожни,
далеко у нас покосы были, на Вырвее,
может, сорок але боле верст будет, да
все суземом - сырыми ельниками, а дома
у мамы гости: Иван Мартынович с Заозерья
с женой да родня из своей деревни. «Что,
девка, спрашивают, устала?» Да с чего
устала-то? Нисколешеньки, говорю, не
устала. Я еще, говорю, на игрище побежу.
И побежала. У самой красные да черные
колеса в глазах катаются, а побежала.
Девка. Славы хорошей хочу. Думаю, скорее
взамуж возьмут. А назавтра утром - мама
зовет, шаньги поспели - я и на ноги встать
не могу. Не мои ноги. Не стоят, подгибаются
- нету костей. Вот как меня господь-то
бог за похвальное слово наказал. Ну,
погоревали, поплакали мы с мамой - в
самую страду работница обезножела,- да
что поделаешь? Так, видно, богу угодно,
такова, видно, его святая воля. Стали
меня в сенную запарку сажать, стали
мурашиным маслом растирать, баню через
день топить - все мертвые ноги, все ничего
не помогат. А помощь пришла всё от того
же господа бога Он, милостивец, ноги у
меня отнял, он и вернул.
Была
у нас в деревне старушка благочестивые
веры, век скоромного не едала. Так и
звали - Марья-постница. Вот эта-то
Марья-постница меня и наставила: «Брось,
говорит, девка, бесов тешить. Никакие
тебе запарки-припарки не помогут, а
поможет тебе, говорит, вера истинная да
обвет». О, бабушка, бабушка, плачу, да я
хоть какой обвет дам, только бы ноги
ожили! «Тяже-лый, говорит, обвет на тебя
наложу. Перво-наперво, говорит, на
гулянках, на игрищах больше ни разу не
бывать. Хватит ли у тебя на то духу?»
Хватит, говорю. А сама голоса своего не
чую, у самой свет в глазах погас. Понимаю:
на гулянках, на игрищах не бывать, да и
взамужем никогда не бывать. Ну, второй
обвет - в стару веру перейти - ничего,
вроде полегче, после первого-то не ноша.
Так тогда по молодости-то своим умом
рассуждаю. Ну а как третий-то обвет
наложила - я и расплакалась. Сходить в
Пустозерье к святому великомученику
Аббакуму, кресту евонному поклониться.
Да ты, говорю, изгилеешься надо мной,
баушка. Я до ветру на ногах сходить не
могу, на коленцах ползаю, а ты о каком-то
Пустозерье баишь. «Будут, говорит, у
тебя ноги. Господу богу угоден будет
твой подвиг, даст и ноги. А теперь,
говорит, шесть ден тебе стоять на коленях
на молитве. От восхожего до захожего. И
об одном думать, про одно молить господа
бога - чтобы силы дал подвиг совершить.
За всю жизнь, говорит, как на свете живу,
не слыхала, чтобы с Пинеги какой человек
ходил в Пустозерье, а ты, говорит, сходишь,
тебе, говорит, откроет всевышний
пути-дороги в святую землю, где сподобился
страдалец наш в муках огненных райский
венец приять. Только, говорит, молись с
усердием, так, говорит, молись, чтобы ни
единого помысла, ни единого вздоха у
тебя ни о чем другом не было, чтобы во
всем теле жар стоял, ровно как в пещи ты
огненной. Шесть ден, говорит, стоять
тебе на молитве, с понедельника до
субботы. А в субботу, говорит, усни и
спи, говорит, сколько можешь, хоть всю
ночь и весь день. А как проснешься,
говорит, в христово воскресенье, крестом
себя истинным, двуперстным осени и
вставай на ноги. Крепче, говорит, прежнего,
крепче, говорит, дерева и камня у тебя
будут ноги». И все так, как сказала божья
угодница, все так и вышло. Вернул господь
ноги, доселе верно служат, доселе на зов
господен иду. И тут старуха повернула
голову на восток и с признательностью,
широко и степенно перекрестилась. После
небольшой передышки я снова начал
заворачивать ее на тропы далекого
прошлого. – Ох, родимой, родимой! День
рассказывать - не рассказать, как я в
Пустозерье-то ходила. Перво дело - где
это Пустозерье? В студеных краях, на
краю земли, где зимой и дня не бывает,
всё ночь, а летом опять ночи нету, всё
день, круглые сутки солнышко. А как туда
идти-добираться? Откуда след начинать?
Ну да надоть обвет держать, раз даден.
Собрали меня дома в дорогу, котомку с
хлебцами за спину, два медных пятака
денег дали - иди, ищи Пустозерье. В городе
Пинеге Микольская ярманка, со всего
царства народ съезжается - может, там
скажут. И сказали в городе Пинеге: обозы
с рыбой с Печоры-реки есть, с имА, с темА
обозами, попадать надоть. Четыреста
верст але боле тайболой - лесами да
тундрой - как одному человеку попасть?
Вот я и увязалась за темА обозами.
Сподобилась принять крещение морозами
да снегами. Страсть, страсть эти хивуса-ти
тамошние - метели-то да бураны снежные.
Как задует, задует, ни земли, ни неба не
видно, по пяти ден из кушни, лесной избы,
выбраться не можем. Все угорим, все
облюемся - о беда. Але темень-то эта
тамошняя. У нас о ту пору, возле рождества,
свету немного бывает, а там день-то - как
зорька сыграет, а то все ночь, все темень
кромешная. Мужики звезды в небе ищут,
по звездам едут, а я крестом себе дорогу
освещаю. Пальцы в рукавице в крест
двуперстный зажала, да так с крестом
истинным и прошла взад-вперед. Люди -
вернулась - как на диво на какое на меня
смотрят. Со всей Пинеги старухи-староверки
да старики шли. Начну рассказывать, как
ходила, какие муки претерпела, сама не
верю себе. Думаю, таких больше на земле
и страданьев нет, какие я вынесла. А нет,
страданья-то да муки у меня начались,
когда меня в Койду выдали. Я ведь думала,
раз с гулянками пришлось расстаться,
век до гробовой доски в девках коротать,
а нет, господу угодно было через новые
испытанья свою рабу провести. Перво-наперво
у мужа мужской силы не оказалось - обабить
меня не может. Год хожу порожняя, другой.
Свекор и свекрова смотрят косо, мама
родная грызет: доколе срамиться будешь?
А я чем винова-та? Мне не тошно - два года
ни девка, ни баба? И мужика жалко, хороший
у меня мужик был. По ночам оба плачем -
подушка утонула в слезах. Ну, тут дале
вразумил меня господь: всё от бога. Он
живот тебе дает, он и силу. Молись, говорю,
мужику. День и ночь молись. И я буду
молиться. Господь услышит нас. И господь
услышал. Раз ночью будит меня мужик:
«Проснись, Соломида, у меня мужская сила
появилась». И я проснулась, и мужик
сделал свое дело. Я никак не ожидал такой
откровенности от старого человека и,
чтобы скрыть свое смуще-ние, закашлял.
Старуха, однако, сразу поняла это и всё
с тем же простодушием и назидательно-стью
сказала: – Господь бог создал людей,
чтобы плодились и населяли землю и
господа бога прославля-ли молитвой и
добрыми делами. Нет греха спать со своим
мужиком. Грешно прелюбы творить да в
страстные дни сходиться, а в остатнее
время божий мир любовью держится. Все
божьим словом да верой делатся. Божьим
словом людей на ноги ставят, со смертного
одра подымают. Я своего мужа божьим
словом из мертвых воскресила. –
Воскресила? Старуха не сочла нужным
как-либо прореагировать на мой изумленный
возглас. Она продолжала: – У меня мужик
смалу в ненавидости у людей был. Раз
сказал на похвас, чтобы от ребят
оборониться,- бить стали: «Я на вас икот
напущу»,- да с той поры житья бедному не
стало, а потом и мне, евонной жене, и
девкам нашим. Вот ведь как к бесам-то
взывать, а не к богу-то. Хотел острастку
другим дать, а взвалил на себя каменный
жернов. Всё он, всё мы во всем виноваты:
кто заболел, у кого скотина пала. А в то
лето какой-то мор на корову да на овцу
был. Что ни день, то одну, то другую
зарывают. И вот уехал мужик к сену, на
пожню, я немогу, дома осталась, только
что Матрену родила, тяжелы роды были.
Настает Ильин день, праздник большой.
Все с пожни выехали, старый и малый, а
мой где? Пошто моего-то нету? Набожный
человек был, все праздники соблюдал.
Ох, чует сердце, неладно с ним. Запрягла
кобылу, две лошади у нас было, исправно
жили, поехала навстречу. Еду, еду, все
не видко мужика. Дале на сосновый бор
выехала - чего это там, в стороне, вороны
орут-разоряются? Подошла, а там мой мужик
бездыханный лежит, хворостом закидан.
Намертво у мужиков забит. Я пала на
колени, молитву господу вознесла.
Господи, говорю, ты вдохнул жизнь в глину
мертвую, Адама-человека сотворил, а
разве я не твое творенье, господи? Разве
не твой превечный огонь во мне горит?
Господи, говорю, дай мне силы-мочи мужа
бесповинного из мертвых поднять. И
господь дал силы. Начала я дуть в холодные
уста мужу, он у меня и ожил, «ох» сказал.
Силой, силой слова господня подняла. Я
так, бывало, и животину строптивую
укрощала. Конь был у Фокти-барышника
дикой, никак объездить не мог. Пришел
ко мне: «Соломида, ты слово знаешь,
помоги. Какие хошь деньги заплачу».
Лошадник был. Слово, говорю, знаю одно
- господне. И тем словом помогу. А платы
мне никакой не надо. Только табачину
смолить перестанешь. И перестал, одним
табачником меньше в Койде стало. А я
лошадь в хомут ввела. Словом божьим. Бо
слову божьему всё подвластно: и человек,
и зверь, и гад ползучий. Святые-то
угодники, в пустошах которые жили, какие
чудеса в старину творили. Льва и медведя
укрощали. И я одним словом божьим мужика
убитого воскресила. Еду, подъезжаю к
деревне, в одной руке вожжа, в другой
Иван при смерти, а на нас новая смерть
- мужики с кольями. На самом въезде в
деревню. «Убить, убить!» - ревут. О беда,
о горе горькое! Прощайте, родители,
прощай, дочи-сирота. Тут нам и живот
отдать. Некуда деваться. Наутек ехать
- догонят. И вперед - порешат. Вспомнила:
есть у меня заступа - господь бог. Ежели
кто и поможет нам сейчас, дак он, всеблагой,
он, милостивец. Взмолилась жарко: господи,
говорю, яви чудо. Сколько раз, говорю, в
Пустозерье ходила, от смерти спасал, и
тут, говорю, спаси. Не за себя, говорю,
прошу, господи. Мужу бесповинному не
дай помереть, дочерь нашу не осироти. И
тут мне голос сверху: крестом да огнем,
крестом да огнем… А где огонь, где крест?
Стоим на въезде в деревню, народ пьяный
с кольями, собаки воют. Ну, опять господь
бог на помощь пришел. Выдернула я кол
из огороды, к колу кнутовище ременки
привязала - крест. А огонь… Сарафан
(голова у Ивана обмотана была, еще там,
в лесу, с себя сняла) на крест намотала
да в туес со смолой - к телеге привязан
был. И вот народ с кольем да с палками
на нас, а я на них с крестом огненным. В
одной рубахе льняной, белой, и заливаюсь
молоком. У других от страху молоко в
грудях зажимает, а у меня все не как у
людей - только в эту минуту молоко и
открылось. Как плотину, скажи, прорвало.
Вся рубаха вымокла от ворота до подола.
Вот стою я на телеге в одной рубахе
белой, а в руках крест огненный. На
колени, говорю, ироды! Поклянитесь,
говорю, словом божьим, что никогда больше
не тронете мужика, а то, вот те бог, сейчас
всю деревню спалю. И пали ироды пред
божьим крестом да огнем. «Не будем
больше, Соломида. Прости». Господь,
господь выручил меня. Он, милостивец,
пришел ко мне на помощь. Разве у смертного
человека хватило бы силы одной на
супостатов пойти, крест из кола поднять
да огонь из себя родить? Я ведь на них,
иродов, в одной рубахе да с крестом
горящим как кара божия пала, как архандел
Михаил в судный день явился. Откуда у
меня о ту пору и огонь взялся. Тогда ведь
и спичек не было, все кремешком искру
высекали… – Ну, после этого успокоились
земляки, не досаждали больше? – Ох,
милой, милой! Человек бы успокоился,
кабы с ним один андел был. А то ведь у
нас по праву руку андел-хранитель, а по
леву бес-искуситель. Было, было испытаньев
мне отпущено. Не оставил господь в
праздности. В колхозе робила - все одна
на поле, все понапраслина, как стена,
меж мной и людями. Все Соломида всех
портит. А начальство, то опять невзлюбило
за то, что в христово воскресенье не
роблю. Два раза в лагеря на отсидку
гоняли. Я говорю: дайте мне хоть в три
раза больше заданье - сделаю. Только не
заставляйте христово воскресенье
топтать. Ну, господь не оставил меня. Я
и там, за проволокой, божьим словом
спасалась. Как развод, бывало, на работу
в воскресенье, мне прямо уж объявляют:
«Староверка, в карьцер!» За то, что я и
там не робила по воскресным дням.
Попервости в погреб этот впихнут - зуб
на зуб не попа-дат. Руки коченеют. О,
думаешь, хоть бы щепиночку какую дали,
я бы и то обогрелась. А потом раздумаю:
а слово-то божье мне зачем дадено?
Помолюсь, раскалю себя молитвой, вспомню
про праведника Аббакума, как его в
яме-то, в подземелье гноили да холодами
пытали, голой сидел, мне и теплее станет.
Словом, словом божьим обогревалась. В
понедельник утром из погреба, из
карьцера-то этого, выпустят - шатаюсь,
а улыбаюсь. Начальник заорет: чего
улыбаешься? А то, говорю, улыбаюсь, что
страданье дал, дозволил мне с господом
богом наедине побыть. И тут еще поклонюсь
ему в ноги. Спасибо, говорю. И вот
мучил-мучил меня - это когда вторым-то
заходом я была в лагерях - да и выгнал.
«Доконала ты, говорит, меня, бабка. Не
хочу, чтобы ты от моих рук смерть приняла.
Убирайся, говорит, с глаз долой. Чтобы
духу твоего здесь не было». – Да, бабушка,
- сказал я, - не жизнь у тебя, а целое
житие. – Не обделена, не обделена
страданьями да испытаньями. И то хорошо,
то милость господ-ня. Через страданья
да испытанья дорога в царствие божие
лежит. Страданья да испытанья освещают
нам путь в град всевышний. Ну, об одном
прошу, об одном молю, господи, - старуха
перекрестилась и вдруг беспомощно,
совсем-совсем по-ребячьи расплакалась,
- не дай умереть с коростой клеветы
бесовской. Сними понапраслину, сними
жернов каменный. Хоть перед самой
смертью, хоть в гробу пущай все увидят,
кто раба твоя Соломида. Я не знал, как
утешить старуху, и только вздохнул.
Между тем она поглядела на солнышко и
начала подниматься с бревна. – Посиди
еще, бабушка. – Нет, Матрены, видно, не
дождаться - на молитву пора вставать. –
Успеешь еще, - снова попытался я удержать
старуху. – Не говори так, - строго сказала
она. - Молитва - перво дело, изо всех работ
работа. Сила да разум каждый день человеку
нужны, а без молитвы откуль их взять? Я
понял, бесполезно ее удерживать, да к
тому же в это время на дороге раздалась
пьяная песня: мой шофер в обнимку с
высоким мордастым парнем подходил к
нам. 3 На другое лето я, как только приехал
на родину, отправился в Койду проведать
старуху. В низкой, на старинный манер
избе - без обоев, без белил, без занавесок,
одно золотистое дерево - меня встретила
дочь старухи, тоже уже старуха, та самая
Матрена, которую в прошлый раз, сидя на
бревне, поджидала ее мать. Самой Соломиды
в живых уже не было - она умерла весной
нынешнего года. – Хорошо померла, -
начала рассказывать Матрена, то и дело
вытирая слезы со своего простоватого,
бесхитростного лица. - Легкая смерть
была. Паску встретила, разговелась, а
там уж и анделы прилетели, кончились
земные страданья. – Ну а все же, как это
было? – Как умерла-то? А вот сидели тут
за столом, разговлялись, она и говорит
мне: «Сходи-ко, говорит, за старухами,
проститься хочу». Что ты, говорю, мама,
ничего-то выдумываешь? «Иди, говорит,
зови да пошевеливайся. Живо у меня!» Еще
острастку мне дала. Ну, пришли старушон-ки.
Мама на ноги поднялась, тут вот сидела,
на лавке, встала лицом к иконам,
перекрестилась. «Вот, говорит, скоро
предстану перед господом богом, не
грешна перед людями. Через всю жизнь,
говорит, со словом господним на устах
прошла». А потом - старухи и в себя прийти
не успели - легла прямо на пол вот так
вот, глазами к божнице, руки крест-накрест,
и померла. Ну дак уж старухи и бабы потом
на коленях ползали перед мамой. «Прости,
прости, говорят, Соломида. И нас прости,
и всех прости, кто перед тобой согрешил.
Мы ведь, говорят, всю жизнь тебя топтали
да пинали, детям твоим житья не давали,
а теперь, говорят, видим: святая меж нас
жила». Что ты, как не святая. Икотницы-то
помирают - по целым дням кричат до
корчатся, бесы мучают. А тут ведь как
голубок вздохнула. Смертью, смертью
мама оправдалась перед всеми. Смертью
своей сняла с себя и со всех нас
понапраслину. Под вечер Матрена проводила
меня на кладбище, такое же старое и
запустевшее, как сама деревня, и я долго
стоял у песчаной могилы со свежим, еще
не обветренным сосновым столби-ком, на
котором не было ни единой буквы, ни
единого знака.