|
Религиозный фон романа Э. Хемингуэя “Прощай, оружие!” 1Мимоходом упоминается, что Фредерик получает "скучное письмо от священника”. Хемингуэй неслучайно определяет это письмо как "скучное”, потому что на тот момент персонажи разделены: Генри в тылу, священник на передовой. Фредерику пока не до праздных разговоров, жизнь стала, на сколько это возможно для него, гармоничной, наполненной любовью к земной женщине. Священнику чужды его чувства, потому что подобной любви он никогда не испытывал. Но обоим молодым людям именно их персональные чувства кажутся священными. И теперь Хемингуэй выбирает хирурга Ринальди, чтобы противопоставить им его во многом совершенно оправданный материализм и нигилизм. Ринальди сразу чувствует, что Фредерик изменился, когда тот, излечившись, возвращается в часть: "— Всю свою жизнь я натыкаюсь на священные чувства. За вами я таких до сих пор не знал. Но, конечно, и у вас они должны быть. — Он смотрел в пол. — А разве у вас нет? — Нет. — Никаких? — Никаких. — Вы позволили бы мне говорить что угодно о вашей матери, о вашей сестре? — И даже о вашей сестре, — живо сказал Ринальди. Мы оба засмеялись. — Каков сверхчеловек! — сказал я”. Этот диалог — зеркальное отображение того, который состоялся между Генри и полковым священником. Только в роли личности, которой доступны эмоции высшего порядка, более духовной, теперь выступает Фредерик. Ринальди ближе к земле, к материи. Он говорит о том, что знает только три вещи, от которых ему "хорошо”: алкоголь, физическую любовь и свою работу. Воодушевленной своими новыми открытиями в области эмоций, Фредерик убеждает товарища, что тот узнает и другое, отчего "хорошо” на душе, но Ринальди отрицает такую возможность: "…Мы никогда ничего не узнаем. Мы родимся со всем тем, что у нас есть, и больше ничему не научаемся. Мы никогда не узнаем ничего нового. Мы начинаем путь уже законченными”. Неприглядный натурализм, с которым сталкивается изо дня в день военный врач, не оставляет сомнений в том, что индивидуум обречен. За ужином Пьяный Ринальди выбирает священника мишенью для своих богохульных острот: "— Уж этот апостол Павел, — сказал Ринальди. — Сам был кобель и бабник, а как не стало силы, так объявил, что это грешно. Сам уже не мог ничего, так взялся поучать тех, кто еще в силе. Разве не так, Федерико? Майор улыбнулся. Мы в это время ели жаркое. — Я никогда не критикую святых после захода солнца, — сказал я. Священник поднял глаза от тарелки и улыбнулся мне”. Фредерик в эти минуты чувствует себя счастливым. С одной стороны, он в привычной обстановке, в кругу приятелей, он называет их "братьями по оружию”. Он все снисходительно принимает, потому что теперь кое-что имеет за душой, свой секрет, свою любовь. Как и священнику, ему теперь есть куда возвращаться. Того ждет обретение потерянного рая в Абруццах, а Фредерика мирная жизнь вместе с Кэтрин. Тем временем пьяные бредни Ринальди переходят в настоящую истерику: "— Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю. Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое. — Почему вы едите мясо? — обернулся Ринальди к священнику. — Разве вы не знаете, что сегодня пятница? — Сегодня четверг, — сказал священник. — Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите”. Разбитной хохмач Ринальди принадлежит к числу персонажей, которые пользуются "уважением” автора книги. Хемингуэй им доверяет, вкладывая в их уста свои самые сокровенные мысли. Так хирург-итальянец не думает о смысле жизни, когда поглощен работой, но трудиться без отдыха ни один человек не в состоянии. А как только пауза возникает, непреодолимое отчаяние по поводу случайности и конечности бытия, снова наваливается на него. И Хемингуэй видел в работе основную опору, гарант хотя бы эпизодического душевного спокойствия. А если ее не было, "…почва уходила из-под ног, и перед ним приоткрывалась черная бездна nada — ничто. В молчаливом грохоте его одиноких душевных перепадов все отчетливей слышалась тоска по работе, настоящей, большой работе”. Не знающий сна мужчина — человек, преследуемый смертью, бессмысленностью мироздания, ничто, преследуемый nada, — один из сквозных символов хемингуэевского творчества. И в этом смысле Хемингуэй — религиозный писатель. Отчаяние не только из-за неустроенности и бедствий, но и, несмотря на богатство, уйму денег, все блага мир сего. Отчаяние, утверждающее бодрствование по ту сторону бессонницы, — это отчаяние, переживаемое человеком, который жаждет ощущения порядка и надежности, обретаемого в той или иной степени в религиозной вере, но не находящего оснований для своей веры. Ринальди тоже обуревает тоска по смыслу мироздания. И он тоже не знающий сна человек, погруженный в раздумья о ничто, о хаосе, мире из одного Естества. В основном это Естество проявляет себя по отношению к человеку жестоко. И болезни — одно из проявлений этой жестокости. Болезнь настигает Ринальди: "— Ну вас к черту! — сказал Ринальди. — Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что же такого, если у меня это? Это у всех. Это у всего мира”. Предположительно у него сифилис. Венерическая болезнь, болезнь любви. В случае с Ринальди — полученная в результате морального хаоса, царящего на войне. Но заболеть ей может любой, кто играет по правилам жизни. Исключение составляет только тот, кто не участвует, например, полковой священник: "Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, у вас никогда не будет этого. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве”. В сознании Ринальди бытие — это уже даже не драма тщетных ожиданий и стоической выдержки, жестокая и бессмысленная, а нелепый конвейер, угловатый механизм, штампующий и отбраковывающий человеческие жизни. Уделом попавшегося остается только терпение. Фредерик и священник остаются наедине и продолжают свой диалог, начавшийся еще в начале книги. Терпение, как основа духовной зрелости, оказывается в центре внимания их беседы. И теперь уже Фредерик оказывается мудрее, привязывая это понятие к повседневности, к войне и даже к истории религии. "— Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет? — Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение. — Но ведь австрийцы и так христиане — за исключением босняков. — Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе. Он промолчал. — Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду. — Все таким же. — Не уверен, — сказал я”. Почему-то Хемингуэй долгое время считался анти-интеллектуальным писателем, чьи герои бегут от мысли. На самом деле, это совсем не так. "Истина состоит в том, что Хемингуэя всегда глубоко интересовали идеи, даже если критики считали само собой разумеющимся, что его занимают чисто нутряные явления, и в течение многих лет его книги оказывали большее влияние на сознание молодых американцев, чем сочинения любого философа-профессионала”. Хемингуэй считал, и в романе "Прощай, оружие!” это четко просматривается, что человеческое общество в целом, сам смысл человеческого существования пришли к закату, что настал закат западноевропейской цивилизации. По духу ему близок стоик индивидуалист ницшеанского плана, свободный от всех иллюзий, лжи и стадной демагогии. Личность, порвавшая с обществом, но не демонстративно, без вызова, а просто удалившаяся, чтобы создать свое пространство и находить в себе достаточно сил, чтобы жить дальше. И вариаций на эту тему будет предостаточно в рок-поэзии XX-го века. Внимание Хемингуэя всегда напряжено и полно драматической силы. Интерес писателя привлекают вечные темы: любовь, смерть, мужество, честь, моральная ответственность. Человек связан с другими людьми, прежде всего, нравственно. Он должен нести ответственность перед самим собой, должен познавать самого себя. Да, Хемингуэй не выходит из круга двух – трех ключевых идей, но он великолепно обходится ими. Идеи, которые всю жизнь вынашивает художник, исполнены величия, потому что проверяются чувствами. Чувственный порыв упорядочивается и перерождается в идею. Внутренний стержень личности составляет главную идею его творчества. Испытание идеи внутреннего стержня личности производится на тщательно отобранном материале, в рамках которого представлено противоборство различных точек зрения. Но все-таки в основе своей Хемингуэй — лирический, а не драматический художник, потому что его талант с наибольшей силой проявляется при воспроизведении личного отношения к миру. Да, внутренний стержень, самодисциплина и профессиональная выучка не могут до конца подчинить себе реальность, но верность им составляет неотъемлемую часть поражения с честью. Эта верность и позволяет сохранить свою малую территорию "чистой” и "светлой”, дает возможность сберечь или обрести свое достоинство в критические моменты жизни, предавая значение и смысл путанице человеческого существования. В третьей книге все отчетливее становится противопоставление тех, кто не отдает себе отчета в происходящем вокруг, теряет голову от высокопарных лозунгов и не обладает внутренней дисциплиной, персонажам, которые заслуживают уважение автора. Первые — ведомые марионетки, живущие в плену жизненной суматохи, подверженные иллюзии вещей, другие, как Фредерик, стремятся к самопознанию. Мир толкает человека к личной самодисциплине, к способности выстоять. Именно в третьей книге Фредерику предстоит отторгнуть себя от толпы, от хаоса мироздания. Война, как явление ненормальное, заполняет страницы собой. Вот-вот произойдет наступление австрийцев, и где-то в горах есть места для оборонительных позиций, "но ничего не предпринято, чтоб подготовить их”, потому что речь уже не идет ни о стратегии, ни о патриотизме, все пущено на самотек. Фредерик осознает это: "Когда бы милая моя с попутной тучей принеслась. Принеси ко мне, Кэтрин, ветер. Что ж, вот мы и попались. Все на свете попались, и дождику не потушить огня”. Фронт прорван, в эпицентре суматоха отступления. Главный герой и его "братья по оружию” пытаются спастись. Некоторые, поддавшись панике, не выдерживают, бросают товарищей по несчастью и завязшую в слякоти машину, пытаясь спастись бегством. Фредерик и остальные открывают по ним огонь, потому что предатели и "слюнтяи” приравниваются к врагам. "— Я его застрелил, — сказал Бонелло. — Я за эту войну еще никого не застрелил, и я всю жизнь мечтал застрелить сержанта. — Застрелил курицу на насесте, — сказал Пиани. — Не очень-то быстро он летел, когда ты в него стрелял. — Все равно. Я теперь всегда буду помнить об этом. Я убил эту сволочь, сержанта. — А что ты скажешь на исповеди? — спросил Аймо. — Скажу так: благословите меня, отец мой, я убил сержанта. Все трое засмеялись. — Он анархист, сказал Пиани. — Он не ходит в церковь”. Люди действуют полуосознанно, исходя из обстоятельств, ни в коей мере не соизмеряя свои поступки с постулатами церкви. Она сама по себе, а жизнь вносит свои коррективы. Нет никакого трепета перед таинством исповеди, ничего святого нет. Беспорядочное отступление итальянской армии символизирует отсутствие гармонии в мире. Чтобы избежать расстрела по нелепому приговору, нацарапанному равнодушной рукой в карманном блокноте, Фредерик предпринимает попытку спастись бегством. Ему это удается. Но как говорилось выше, Хемингуэй не просто своей авторской волей одаривает его везением. Бегство Фредерика — это решение выйти из игры, разорвать нелепые связи с обществом. И теперь его сообщником или помощником, и для Хемингуэя это очень важно, становится не человек. На человека в этом мире уже нельзя положиться, слишком много факторов влияют на его поведение. Спасителем Фредерика становится обычное бревно: "Когда я всплыл во второй раз, я увидел впереди себя бревно, и догнал его, и ухватился за него одной рукой. Я спрятал за ним голову и даже не пытался выглянуть… Мы миновали островок, поросший кустарником. Я ухватился за бревно обеими руками, и оно понесло меня по течению”. Прыжок в бурлящие воды реки от военной полиции приобретает ритуальное значение. Это своеобразное "крещение”, которое возрождает Фредерика для новой жизни: "Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Мне хотелось снять с себя мундир, хоть я не придавал особого значения внешней стороне дела. Я сорвал звездочки, но это было просто ради удобства. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил. Я желал им всякой удачи. Среди них были и добрые, и храбрые, и выдержанные, и разумные, и они заслуживали удачи. Но меня это больше не касалось”. Жить только ради себя и близкого человека, жить, находить счастье в удовлетворении простых человеческих потребностей, и больше ни о чем не думать: "Я создан не для того, чтобы думать. Я создан для того, чтобы есть. Да, черт возьми. Есть, и пить, и спать с Кэтрин. Может быть, сегодня. Нет, это невозможно. Но тогда завтра, и хороший ужин, и простыни, и никогда больше не уезжать, разве только вместе” Итак, Фредерик сознательно заключил "сепаратный мир”, а вода смыла с него обязательства перед обществом и человеческой историей. Он готов сыграть роль в последнем акте драмы своей жизни и извлечь из этой игры и своего неизбежного поражения урок душевной стойкости человека-одиночки. После всех злоключений, оказавшись, наконец, в безопасности, в объятиях любимой, Фредерик мысленно формулирует тот непреложный закон, который главенствует над человеческими судьбами. Этот юноша, который ни о чем задумываться не хотел, вынужден подытожить свой жизненный опыт, и посетовать, что все именно так, а не иначе. "Когда люди столько мужества приносят в этот мир, мир должен убить их, чтобы сломать, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто, не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки”. В конце четвертой книги накануне побега Фредерика и Кэтрин в Швейцарию, старый граф Греффи, знакомый Фредерика во время игры на бильярде замечает, что в романе Г. Уэллса "Мистер Бритлинг видит все насквозь” очень хорошо, по его мнению, показана душа английской буржуазии. Для Фредерика слово "душа” получает иной смысл. "— Я не знаю, что такое душа. — Бедняжка. Никто не знает, что такое душа. Вы — верующий? — Только ночью. Граф Греффи улыбнулся и повертел стакан в пальцах. — Я предполагал, что с возрастом стану набожнее, но почему-то этого не случилось, — сказал он. — Очень сожалею. — Вы хотели бы жить после смерти? — сказал я и сейчас же спохватился, что глупо было упоминать о смерти. Но его не смутило это слово. — Смотря как жить. Эта жизнь очень приятна. Я хотел бы жить вечно”. Судя по всему, граф прожил довольно легко. Ему посчастливилось миновать неприглядные стороны действительности. Гарантом его непрерывного благоденствия являются титул, средства, слепое везение. Приятный и светский эстет, он был бы не прочь присовокупить к своей коллекции чувств, ощущений, впечатлений еще и набожность. Набожность, конечно, имеет большее отношение к обрядовой стороне религии, к служению путем выполнения правил. Набожность в его понимании больше пристала старости. Это своеобразная попытка заслужить себе место по ту сторону смерти. Вместе со старостью, по мнению графа, приходит осторожность. Осторожность подразумевает попытку что-то вымолить или отмолить, на случай, если после смерти вас ждет продолжение. Но Греффи не привык что-либо делать без удовольствия и без азарта, не веря в то, что ты делаешь. Он так и не стал набожным, очень сожалеет об этом, и по этой причине не может молиться, считая это нечестным. А, возможно, граф считает, что молитва неверующего не имеет силы. Как бы там ни было, он таки находит способ решения проблемы. "— А если вы когда-нибудь станете набожным, помолитесь за меня, когда я умру. Я уже нескольких друзей просил об этом. Я надеялся сам стать набожным, но этого не случилось… — Я, может быть, стану очень набожным, — сказал я. — Во всяком случае, я буду молиться за вас. — Я всегда ожидал, что стану набожным. В моей семье все умирали очень набожными. Но почему-то этого не случилось”. Разговор не заканчивается. Граф размышляет о том, что, возможно, уже "пережил свое религиозное чувство”. Здесь глагол "пережил” может иметь двоякое значение. С одной стороны, он может подразумевать, что с возрастом вообще все чувства притупляются, теряют свою насыщенность. И в 94 года граф просто не в состоянии ощутить религиозное чувство в полной мере. С другой стороны, можно подумать, что когда-то давно он кратковременно пережил подобное чувство в связи с какими-то событиями, имевшими для него большое эмоциональное значение, например, с любовью к женщине. "Может быть, уже слишком поздно. Может быть, я пережил свое религиозное чувство. — У меня оно появляется только ночью. — Но ведь вы еще и любите. Не забывайте. Что это тоже религиозное чувство. — Вы думаете? — Конечно”. |
Loading
|